Лейтенант
(быль, воспоминания солдата)
1.
- Ты хоть понимаешь, лейтенант, что тебе за это будет?
Дверь приоткрыта, и поэтому мне прекрасно слышны вопросы, которые скучно задаёт следователь. Допрашиваемый лейтенант неразборчиво бормочет, но ни особист, ни секретарь, записывающий допрос, лейтенанта не перебивают.
А я сижу в соседней комнате. Я - молоденький красноармеец. Час назад я послушно сделал шаг вперёд, когда командир полка зычным голосом спросил, есть ли среди бойцов «грамотные так, чтоб без ошибок».
Я грамотный, окончил восьмилетку, поэтому вышел из строя и тут же был направлен в распоряжение начальника секретной части.
В секретной части жгут документы. Перед сожжением полагается сделать опись уничтожаемого. Вот я и записываю столбиком номера и названия папок, доставаемых из огромного металлического шкафа. Когда папок набирается штук сто, секретчик запирает шкаф и сам, никому не доверяя, относит бумаги во двор, бросает в особую печь, дожидается, пока бумаги вспыхивают, после чего возвращается в комнату, отпирает шкаф, выуживает новую кучу папок и вновь диктует мне номера и названия.
А в соседней комнате, особист, скучно и равнодушно допрашивает лейтенанта, вчера вечером выведшего в распоряжение полка учебную роту.
Дверь к ним открыта потому, что комнатушка маленькая, окна в секретной части открывать не положено, а жара в Латвии в конце июня сорок первого года стоит страшная.
Лейтенант под арестом, потому что хотя роту он вывел, но ротные пушки при этом бросил (именно, ротные пушки, а не батарейные, потому что в те времена в артиллерийских частях учебные подразделения называли ротами). А вместе с пушками бросил весь огнезапас, ремонтную мастерскую и учебные пособия.
И особиста не интересует то, что лейтенант спас сотню новобранцев, проведя их по тылам радостно наступающих немцев. Что на сотню ребятишек, служивших чуть ли не первый день и не умеющих даже строем ходить, приходился один лейтенантский наган. Что лейтенант оказался единственным командиром на весь лесной военный лагерь в воскресное утро первого дня большой войны. Что никогда и никем не командовал, будучи орудийным ремонтником. Что в ходе недельного похода не потерял ни одного бойца ни погибшими, ни ранеными, ни отставшими. Что вёл роту, хотя по чину учебного подразделения должность эта майорская.
Важно для особиста одно: лейтенант бросил орудия. А за это полагается трибунал. И расстрел. Несмотря на то, что вокруг такие же орудия бросают десятками и сотнями.
Поэтому особист лейтенанта допрашивает. Поэтому секретарь угрюмо записывает показания лейтенанта, а тот что-то неразборчиво бормочет.
2.
Рота вышла к нам ночью, а уже на рассвете, как я понял из болтовни штабных, лейтенанта арестовали. Командир дивизии приказал завершить следствие к полудню и тут же передать в трибунал. А трибунал должен вынести приговор до наступления темноты, потому что немцы уже на подходе и завтра утром мы вступаем в первый бой, после чего станет не до расследования прошлых грехов.
В последние дни июня сорок первого года ещё не появились ни грозные приказы «ни шагу назад», ни циркуляры, предписывающие строго и беспощадно карать трусов, бросивших оружие. Поэтому, наверно, и командир, и особисты руководствовались общими, ещё довоенными положениями о наказаниях. И, наверно, уже наслышавшись о растерянности, разложении, повальном бегстве, сочли необходимым сразу же, не дожидаясь, пока петух клюнет, провести показательный процесс и показать личному составу, что мириться с самовольным оставлением боевой техники не собираются.
Про суд ничего сказать не могу, потому что, рядовой состав на процесс по делу командиров не допускается.
Лейтенанта приговаривают к расстрелу.
3.
Ранним утром, ещё в полутьме, полк строится на плацу военного городка. Стоим мы уже со смотанными скатками, с вещмешками за спиной, с винтовками за плечами. Ещё перед построением нам объявляют, что сначала будет расстрелян трус, бросивший пушки, и только потом мы выйдем из города и займём позиции вдоль речного берега, прикрывая шоссе на Ригу.
День обещает быть жарким, безоблачным, безветренным. Мы стоим молча, слушая речь комиссара полка о недопустимости нарушения военной присяги, о грозном нашествии, о суровых буднях, о готовности каждого из нас грудью лечь за свободу великой советской родины… Конечно, слов я не помню, но что ещё мог говорить комиссар, стоя перед притихшими и испуганными мальчишками, которым через несколько минут предстояло впервые увидеть, как убивают человека.
Рота, которую вывел лейтенант, стояла тут же, рядом с нами. Не буду врать. Я не помню, как они выглядели и отличались ли от нас. Наверно, отличались, потому что неделю шли по вражеским тылам, питались непонятно чем, неподвижно лежали в болоте, втягивая головы, перебегали дороги, несли караулы, сохраняли подобие армии, пытались понять, что же вокруг происходит.
И ни один красноармеец не потерялся, не удрал, не был сбит пулей.
Наверно, я бы не поверил, что такое возможно было летом сорок первого года, если бы сам их не видел и если бы эти безоружные и неумелые ребятишки, вышедшие к нам после недельного похода, не стали для нас первыми свидетелями маленькой, незаметной победы. По крайней мере, первой победы над собственным ужасом.
А теперь их командира выводят на расстрел. В рубашке и кальсонах, босиком. Он идёт съёжившись, тихо, неприметно. Помятое почерневшее лицо. Глаза, красные после недели без сна. Безропотно и покорно.
4.
Лейтенанта ставят перед стеной бревенчатого сарайчика. Лицом к людям. Никаких платков, завязывающих глаза. Никаких последних папирос, глотков водки и прочей атрибутики.
Особист громко, для всего полка, зачитывает приговор.
А потом особист подходит к роте, - той самой, что выведена лейтенантом из окружения и пока, из-за суматохи, не расформирована и не перепроверена, но выстроена в том же составе на плацу, в двух десятках метров от бревенчатого сарайчика. Они, бойцы роты, мало, чем отличаются от лейтенанта, - те же почерневшие лица, те же красные глаза, разве что этой ночью поспали, наверно.
И особист медленно идёт вдоль ротного строя, показывая время от времени на очередного красноармейца, то из первого ряда, то из второго, то из третьего, то из последнего:
- Вы… Вы… И Вы… И вот Вы…
Шесть человек. Как он их отбирал, по какому принципу, я не знаю. Может быть, самых крепких, может быть, самых испуганных или самых грозных. Не знаю. Но особист вручает каждому по винтовке (окруженцам оружие пока не выдали, видимо, до проверки). Даёт по патрону.
И только потом спрашивает:
- Стрелять-то умеете, товарищи красноармейцы?
Парни молчат, пока не понимая, что происходит и зачем у них в руках винтовки.
Особист переспрашивает. Всё так же, скучным и бесцветным голосом, как на допросе лейтенанта:
- Стрелять умеете?
Парни кивают, отвечают вразнобой. Стрелять они умеют. Этому в нашей стране учили всех и каждого с малых лет.
- Тогда слушай мою команду! Становись!
Особист показывает направление. Шестеро парней медленно выстраиваются в ряд, всё ещё не понимая, чего от них хотят.
Особист ждёт, никого не подгоняя. И так же тихо, безмолвно, ждёт полк.
Красноармейцы наконец-то встают в ряд. В десяти метрах от сарая. Лица их обращены к лейтенанту. К нам они стоят спиной, но мы видим, что лейтенант смотрит на тех солдат, которые сейчас будут в него стрелять. Шестеро из тех ста безоружных неумех-призывников, которых лейтенант сутки назад вывел из окружения.
Почему расстреливать лейтенанта доверили им, этой роте, этим шестерым? Не знаю. В те дни ещё не было приказа, предписывающего расстреливать изменников перед строем в назидание остальным. В те дни ещё не появилось распоряжение об ускоренном рассмотрении дел дезертиров, трусов, паникёров. Но я ничего не выдумаю. Всё происходило именно так, а не иначе.
5.
Мальчики с винтовками ждут команду. Дождавшись, поднимают винтовки и целятся. И после отрывистого – Огонь!, - стреляют.
Я в этот момент закрыл глаза. И не видел, как пули ударились в брёвна сарайчика, расщепляя их на щепки, откалывая куски древесины, выбивая из щелей мох. Но белые следы пуль и поднимающуюся пыль я заметил, потому что глаза открыл через мгновенье после залпа.
Лейтенант стоял. Он стоял в белой рубахе, опустив голову, сжавшись в ожидании смерти. А над брёвнами позади него поднимался дымок от пыли, выбитой пулями.
Ни одна из шести пуль в лейтенанта не попала. Все мальчики выстрелили мимо.
Расстрел не был комедией. Армия комедий не любит. Патроны не были холостыми. Расстрельной команде не был отдан приказ промахнуться. Может быть, сегодняшнее поколение готово спорить на эту тему. Мы, те, кто жил тогда, знали, что расстрел комедией не был. Просто все лейтенантские мальчики выстрелили мимо.
6.
Особист ошарашено смотрит на лейтенанта. На шестерых стрелков. На командира полка. На построенные на плацу и готовые к бою батальоны. Никто не знает, что делать.
Наконец, комполка срывается с места, в два прыжка подскакивает к особисту, обменивается с ним парой тихих фраз и поворачивается к лейтенанту:
- Идите оденьтесь, лейтенант. Приказываю искупить вину в бою!
Лейтенант всё так же тихо, не спеша, идёт к штабу. Один, без охраны.
Особист машет шестерым солдатикам:
- Отдайте винтовки, вам пока не положено. Вернитесь в строй.
7.
Всё. Я не знаю, почему комполка и особист, который даже комполка не подчинялся, так поступили. Всё закончилось приказом вернуться в строй тем мальчикам, которые не выстрелили в своего лейтенанта.
Лейтенант был убит недели через две, в бою за Таллинн, командуя ротой. Особист погиб в сентябре, уже под Ленинградом. Тоже в бою и тоже командуя ротой, в которой не осталось командиров. Комполка потерял руку, по-моему, в октябре, когда полк был уничтожен чуть ли не до последнего человека.
Мне повезло. Меня, как грамотного и немного говорящего по-немецки, ещё в сентябре, до того как вокруг Ленинграда закрылось кольцо, направили в разведшколу в Подмосковье.
No comments:
Post a Comment